Святой Матфей, 1661
|
|
Снятие с креста, 1634
|
|
|
Христос в Эммаусе, 1648
|
|
|
|
Давид и Урия, 1665
|
Гледис Шмитт. "Рембрандт". Роман-биография. Часть 8
Переносить горе в одиночку, сохранять внешнее спокойствие и пребывать в страшном убеждении, что Саския достаточно скоро узнает все сама, было бы Рембрандту много легче, не будь он уверен, что в известном смысле она уже знает. Держаться же с ней так, как заставляла себя держаться она, значило осквернить лицемерием каждый взгляд, которым они обменивались. Будучи не в состоянии быть с ней целиком, Рембрандт счел за благо быть с ней как можно меньше. Он сделал вид, что они возвращаются к тому образу жизни, который вели до появления ребенка: начал закупать хлеб караваями, птиц дюжинами, мясо тушами, вино бочонками; то и дело подгонял нерадивую Клартье, требуя от нее изысканных супов и пудингов; каждый вечер наполнял дом гостями. Бонус, Тюльп, Хендрик Эйленбюрх, Сильвиусы, Алларт и Лотье, Бол и Флинк, Франс ван Пелликорн и холодная юная особа, с которой недавно обручился племянник бургомистра, - все они приходили, уходили и снова приходили.
Саския тоже никогда еще не была красивее, никогда еще не гордилась своей красотой больше, чем сейчас, когда ее роскошные наряды были вынуты из шкафа и после самой незначительной переделки стали опять сходиться в талии. С мужем, хотя теперь он мог обладать ею когда ему вздумается, она снова вела себя с уклончивостью первых недель их знакомства, и он то и дело замечал за собой, что подолгу держит в руках теплый жемчуг, только что снятый с ее полной белой шеи, зарывается лицом в складки сброшенного ею красного халата и прижимает к груди ее домашние туфли.
Но темная тягостная тревога не проходила, и занавес, которым они пытались отгородиться от нее, помогал далеко не всегда: Саския - Рембрандт знал это - часто позволяла себе разные причуды только для того, чтобы отвлечь внимание от чего-то такого, что заявляло о себе даже за тяжелыми складками этого занавеса.
И вот настал вечер, когда перестала лгать даже кормилица. Когда она подала хозяйке красный халат и начала возиться с огненными кудрями Саскии, с ее широкого круглого лица впервые сошло выражение притворства. Она с присвистом вздохнула и опасливо покосилась на колыбель.
- Довольно, няня, - бросила Саския, отталкивая руку со щеткой.
- А вы не хотите смазать их маслом, овечка моя?
- Нет, сегодня не надо.
Кормилица распрямилась быстрее и решительнее, чем обычно, и направилась к колыбели. Сидя на своем обычном месте - в резном кресле, художник следил за тем, как она наклоняется над завернутым в пеленки тельцем ребенка, а когда она подняла малыша с подушек, совсем было поверил, что жизнь уже покинула его, и поэтому не зарыдал вслух, когда Ромбартус все-таки пошевелил сморщенными ручонками. Затем Саския уселась ребенком на стул перед огнем и стала, напевая, баюкать его а Рембрандт наклонился и поднял с полу гравировальную доску, которую забыл в спальне еще вчера. Гравировать он, конечно, был не в силах, зато мог сделать вид что двигает иглой. Саския пела, а он водил иглой по краю доски и думал - да простит его за это бог, - что линия ее спины еще пригодится ему, когда он будет писать Агарь, склоненную над Измаилом, который умирает в пустыне от жажды.
Вдруг колыбельная прервалась. Саския на мгновение смолкла, глубоко вздохнула, вздрогнула всем телом и запела снова, но почти беззвучно и совсем другим тоном. И от этой странной перемены, как от толчка при землетрясении, распалось все. Рембрандт вскочил, со звоном уронив доску на пол, подошел к жене и увидел, что ребенок мертв, - глазки у него уже закатились, челюсть отвалилась.
- Довольно, дорогая. Дай его мне.
- Нет, не трогай, - сердито и раздраженно отозвалась Саския. - Оставь меня. Ты же видишь - он еще не заснул.
- Прошу тебя, Саския, дай его мне. Он нездоров, ему хуже.
- Нет, не хуже, не хуже...
- Ах, овечка моя, да отдайте вы его мужу, - вмешалась кормилица, приближаясь и бросая на Рембрандта испуганный, заговорщический взгляд. - Сдается мне, он очень болен. Я думаю, он... он умер.
- Нет! - закричала Саския, вскакивая и прижимая к груди трупик ребенка, головка которого моталась взад и вперед по ее руке. - Нет, он не умер. Ты врунья, нянька, противная, упрямая, грязная врунья и всегда была вруньей! Пошла вон, убирайся из дому! Оставь нас! Оставь!
У Рембрандта хватило здравого смысла крикнуть вдогонку кормилице, чтобы она бежала к доктору Бонусу и попросила его немедленно прийти. Бонус примчался в чем был - без шапки и плаща, хотя шел дождь, в ночной рубашке, которую едва успел засунуть в штаны, но между уходом няньки и его появлением прошло все-таки не менее получаса. В течение этого получаса Саския непрерывно отталкивала мужа рукой и пела монотонную колыбельную. Она ходила с ребенком по дому, разговаривая с ним, баюкая и называя его всеми нежными имена-ми, которыми она вместе с мужем называла Ромбартуса в первые счастливые дни. И только заговорив с ней так, как рассерженный отец говорит с непослушным ребенком, маленький доктор сумел отобрать у нее младенца; а убедить ее, что ребенок умер и надо звать пастора и гробовщика, удалось не раньше, чем наступило утро.
читать далее »
стр 1 »
стр 2 »
стр 3 »
стр 4 »
стр 5 »
стр 6 »
стр 7 »
стр 8 »
стр 9 »
стр 10 »
стр 11 »
стр 12 »
стр 13 »
|