Ночной дозор, 1642
|
|
Фауст, 1652
|
|
|
Портрет синдиков цеха сукноделов, 1662
|
|
|
|
Старик, 1631
|
Гледис Шмитт. "Рембрандт". Роман-биография. Часть 15
Между писанием портрета и покаянием на холодном полу церкви существовала какая-то непостижимая разумом связь, вынуждавшая художника работать так, как он не работал даже над групповым портретом стрелков в минуты наивысшего душевного подъема. Хотя на улице было морозно, по спине Рембрандта струился пот и рубашка его прилипала к телу. Он писал до тех пор, пока в ушах не начинало звенеть и точки, мелькавшие в глазах, не затуманивали неподвижную суровую фигуру, сидевшую перед художником. И словно сам бог помогал ему - по крайней мере во всем, что касалось живописи, - краска податливо и покорно повиновалась каждому движению его руки, от самого смелого и яростного до самого осторожного и нежного. Он выдавливал складку на одежде ногтем большого пальца, писал черенком кисти отделившийся седой волосок, лепил пальцами комковатые куски плоти. Один раз, только один раз с презрительным фырканьем вспомнил он о Яне Ливенсе и его разговорах насчет заглаженной и шелковистой поверхности, но тут же отбросил эту мысль, как тщеславную и недостойную; сейчас здесь он должен забыть о всякой гордыне, ибо со смиренным раскаянием пишет подлинное достоинство и гордость. И когда картина подошла к концу, почти совпавшему с концом его пребывания в Лейдене, Рембрандт был счастлив услышать скупую похвалу, слетевшую с молчаливых увядших губ брата.
- Хорошо! Портрет понравился бы отцу, - одобрил Адриан, на мгновение коснувшись своей веснушчатой морщинистой рукой пропитанного потом рукава Рембрандта, и этот жест был чем-то таким, что стоило навсегда запомнить, хотя измученный художник предпочел бы, чтобы брат обнял его.
С самого утра Рембрандт пытался заразить Хендрикье радостью, охватившей его, когда он прочел письмо из Италии.
- Да ты понимаешь, кто такой Руффо? Это же первый коллекционер Сицилии, - твердил он. - И это не просто любезности, а настоящий заказ: восемьсот флоринов за «Аристотеля, созерцающего бюст Гомера». Подумай только, меня начинают ценить в Италии - точь-в-точь, как предсказывал его превосходительство Константейн Хейгенс.
Хендрикье радовалась, но не так сильно, как ему хотелось. Ей было непонятно, почему заказ из Италии лучше заказа в Голландии и почему восемьсот флоринов, хоть это и баснословная сумма, больше облегчат его положение, чем две тысячи четыреста тех же флоринов, полученные им четыре года тому назад от принца Фредерика-Генриха. Словом, Хендрикье в такой прискорбно малой степени разделила праздничное настроение Рембрандта, что он ушел в мастерскую, - на учеников по крайней мере известие произвело должное впечатление. Они разразились рукоплесканиями, подняли свист и топот, а потом, когда все спустились вниз обедать, за столом было столько разговоров о славе этого самого Руффо, что Хендрикье осталось лишь упрекать себя в маловерии и невежестве.
От последнего она попыталась избавиться, спросив у госпожи Ладзара, кто такой Аристотель и зачем ему было созерцать бюст Гомера. Но госпожа Ладзара чересчур усердно пришла ей на помощь, и к ужину в голове Хендрикье Аристотель перепутался с Платоном, а Платон с Александром. Но она все равно не осмелилась бы обнаружить свою новоявленную ученость, будь даже у нее хорошее настроение. А настроение у нее было плохое: она опять поддалась бесполезной и греховной скорби о своем умершем ребенке.
Вот уже полгода, с тех самых пор, как она опустила его в могилку, она твердила себе, что ребенку не суждена была долгая жизнь. Он был плодом греха, а грех ведет к смерти. Титус рыдал так сильно, что это даже поразило ее в одиннадцатилетнем мальчике, - он не хотел терять маленькую сестричку со смуглой кожей и темным пушком на круглой головке; Рембрандт тоже чуть-чуть поплакал, хотя для него и это было много; но у самой Хендрикье глаза остались сухими. Она стояла у могилки, прямая и застывшая: ей не позволял поддаться горю страх перед божьей десницей, которая уже покарала ее и могла покарать еще страшнее. За эти полгода невыплаканные тогда слезы не раз начинали неожиданно струиться у нее из глаз, так и не принося ей облегчения: как только Хендрикье переставала плакать, скорбь снова скапливалась в ее сердце, словно облака, про которые в Библии говорится, что они возвращаются после дождя. Не в силах была ее утешить и добрая госпожа Пинеро, постоянно твердившая: «Полно! Вы еще молоды, у вас будет другой». Хендрикье не хотела другого: маленькие невидящие глазки, жадно сосущий ротик и скрюченные ручонки девочки принесли ей большую радость, но радость эта была слабее страха, который томил ее в дни, когда уже стало невозможно скрывать то, что она носила в себе. Некоторое время она еще ходила в церковь в свободном черном плаще и лживыми устами принимала там причастие господне; затем, когда и плащ перестал скрывать ее беременность, она предупредила пастора Брукхейзена, что уезжает на три месяца в Рансдорп ухаживать за больной сестрой, и все эти три последние месяца, все знойное лето, не выходила из дому, боясь даже подойти к окну и подышать воздухом...
читать далее »
стр 1 »
стр 2 »
стр 3 »
стр 4 »
стр 5 »
стр 6 »
стр 7 »
стр 8 »
стр 9 »
стр 10 »
стр 11 »
стр 12 »
стр 13 »
стр 14 »
стр 15 »
|